Ворона лениво повертела головой, потопталась, устраиваясь поудобнее, нахохлилась и прикрыла глаза. С верхушки пирамидального тополя было прекрасно видно бескрайнее поле, все серое в предзакатном тумане, и такое же серое небо, исчерченное перьями облаков, среди которых с трудом угадывался заходящий солнечный диск. Тишину и умиротворение вечера не нарушал ни один звук, лишь неслись по шоссе машины — где-то там, безумно далеко, за полем, за туманом, за ажурными вышками электропередачи, за горизонтом — да стоящий неподалеку на насыпи серебристый релейный шкаф тихо пощелкивал себе под нос, отсчитывая удары стальных колес по далеким неведомым стыкам. Рельсы, как и все окружающее, тоже тонули в тумане, и от оседающей влаги потеряли свой суетный ртутный блеск и казались неживыми.
Ворона насторожилась. Смутное беспокойство заставило приоткрыть совсем было опущенные веки и снова оглядеть все вокруг. Над серым морем тумана возвышались лишь верхушки мачт контактной сети да зеленые прожектора светофоров, смотрящие в разные стороны и добавляющие в мир неестественные зеленые тона. Ни ветерка, ни одна ветка не шелохнется. Ворона повернула голову, пытаясь проследить уходящие вдаль тусклые стальные ниточки. В одну сторону — ничего. В другую…
Поезд появился внезапно. Совершенно беззвучно он вылетел из серой вечерней мглы, и острый луч прожектора взрезал мир пополам, на мгновения подхватывая придорожные столбы и тут же вновь бросая их в серую туманную глубину. Ворона проводила взглядом красный электровоз, за которым стремительно неслась длинная лента зеленых пассажирских вагонов. По насыпи веселой чехардой промелькнули причудливые пятна света, отброшенные окнами стального чудовища, и длинная, звенящая металлом змея, мелькнув напоследок красным хвостовым ограждением, скрылась в сером туманном море, волоча за собой вместо ожидаемого обвального грохота тонкий свист разорванного воздуха и музыкальный звон оживших рельсов. Успокоенная ворона посмотрела на ленивые колыхания потревоженного заката, устроилась удобнее и заснула.
Поезд меж тем продолжал свой стремительный бег, и сталь дороги весело пела на разные лады, послушно перекладывая электровоз из поворота в поворот, перемигивались огнями молчаливые светофоры да горными обвалами грохотами изредка встречные поезда, заставляя поспешно отшатнуться от оконного проема. Впрочем, мало кто стоял сейчас в коридоре, любуясь серым облачным закатом. По большей части пассажиры уже лежали в купе, накрывшись одеялом и пытаясь заснуть, либо читая при свете лампочки маленькие развлекательные книжки в мягкой обложке, всех расцветок и мастей — загорелые отдохнувшие люди ехали с курорта в большие шумные города, не думая ни о чем и не ожидая того, что ждало их впереди.
По белой, исписанной синими закорючками бумаге маленького блокнота пробежал свет очередного станционного фонаря, колеса загрохотали по стрелкам, на мгновение даже промелькнула совсем уже неразличимая в сумерках платформа, но затем грохот колес повторился, вагон качнуло, и поезд, не сбавляя хода, вновь вылетел на магистраль. Стоящий у окна молодой человек поправил наушники плейера, в которых плескалась красивая трофейная мелодия, и, достав авторучку, склонился над блокнотом, снова и снова перечитывая час назад сочиненное письмо. Ведь мало написать все, что хотелось. Надо еще выкинуть лишнее, то, что не нужно, что мешает и пугает, что выходит за рамки нормальной человеческой дипломатии… Черт бы ее побрал, эту дипломатию, подумал человек, и авторучка опустилась к бумаге, нацелившись на первую строчку.
«Привет, малыш.»
Где-то я уже писал такие слова. Уж не в предыдущем ли письме… — и авторучка с готовностью скользнула к бумаге, широким росчерком унося в никуда обращение, еще час назад казавшееся необходимейшим…
Привет, малыш, подумал человек. Привет тебе. Ты даже и не представляешь, наверное, насколько…
«На этот раз пишу из отдыха — нас наконец-то перевели в тыл, после непрерывных изматывающих боев, длившихся почти целую жизнь… Я хожу по мягкой земле, лежу на горячих скалах, и у ног моих плещется чистое-чистое море… Я бы, наверное, забылся бы здесь, утонул в прохладной зелени, в стрекоте цикад, в прозрачной вышине гор, если бы не ты… Если бы не ты, малыш.»
А зачем это, подумал вдруг человек. Кому какое дело… Или нет? Все равно, коряво написано, немелодично как-то… Да и зачем, зачем… Зачем все это! Нет, решил человек, и карающая авторучка в его руке вновь запрыгала по бумаге.
«Я так отвык видеть себя в золоченой оправе очков-хамелеонов, в ярко-красных пляжных шлепанцах, с глупой улыбкой на лице… Я почти не бываю таким, и лишь здесь, переведя дыхание после сумасшедшей жизненной гонки, я стал многое понимать и оценивать совершенно иначе… И, может быть, жить…»
Опять коряво, подумал человек. Наверное, неискренне все это, ибо искренне не бывает — коряво… Или нет, не коряво — недосказано, незавершенность режет глаза, и надо подбирать слова, складывать их в причудливую мозаику… Лучше словами скажу, решил человек, прекрасно понимая, что ничего он не скажет, лишь промолчит и безнадежно улыбнется… Рывок, и листок блокнота, мгновенно подхваченный яростным ветром, исчез в серой мгле за окном.
Жить… Я начал жить, подумал человек, может быть, еще пара мыслей обогатила меня… А сколько их еще будет, этих мыслей и этого богатства — жизненного опыта… Он посмотрел на пролетающие за окном поля, на наползающую мглу, готовую поглотить мир… Странный мир. Красивый и беспощадный. Каждый вечер он тихо умирает, увядает, чтобы утром воспрять к жизни с новыми силами. Каждый раз вместе с ночью над миром проносится опаляющая смерть, что скрывается в черной мгле неизвестности, в острых иглах далеких звезд, в таинственном лунном свете, и каждый раз тьма уходит, оставляя мир нетронутым, распрямляющимся и поднимающим голову навстречу первым солнечным лучам…
Человек очнулся, пропуская проводницу, несущую в руках стаканы с дымящимся чаем. Тусклый блеск подстаканников проследовал по коридору и скрылся в последнем купе. Надо же, подумал человек, ночь уже, а они все чай пьют…
«Я понимаю, малыш, у тебя давно своя жизнь, со своими путями и перекрестками, проблемами и радостями — с моего последнего письма… Тут и говорить не о чем — я воин, ты — нет. И моя судьба — уйти, а твоя в любом случае — остаться. Остаться с любимым человеком, со своей семьей и своим родным домом. Только кто же защитит все эти семьи и дома, кроме нас…»
Воин, подумал человек. Я воин… Был когда-то. Только неважно все это теперь… Правда, теперь я могу защитить то, что мне дорого. Теперь у меня есть для этого знания и сила… Как и нет того бесценного, что стоило бы защищать…
Но будет. Обязательно будет. Будет! Не может не быть. «Счастье есть, оно не может не есть…» — усмехнулся он вслух. Шедшая назад проводница косо на него посмотрела, но ничего не сказала. Я добьюсь своего, решил человек. Чего бы это ни стоило. Стало быть… — и еще один листок блокнота, подхваченный холодным воздухом, скрылся за окном. Словно навстречу ему, во тьме за окном загорелись и стали медленно нарастать и множиться острые электрические огни спящего города. Человек закрыл блокнот, убрал его в карман и зачарованно смотрел, как приблизились и расступились многоэтажные дома, как склонилось над головой подсвеченное городом небо, как тишина загородная, плавная и спокойная, вдруг уступила место тишине городской, суетной и рваной; человек смотрел, как за окном пролетают, потом проплывают, потом совсем уже проползают звонкие переплетения стали, расшитые синими огнями маленьких маневровых светофоров, и странная улыбка тронула вдруг его загорелое лицо… Электровоз сбавлял ход, не спеша втягивая длинную, лязгающую металлом зеленую гусеницу под пронзительные желтые глаза станционных прожекторов. Рельсы разошлись, сошлись, еще раз разошлись, и еще… Промелькнуло здание вокзала, потянулась широкая платформа, вся залитая дрожащим электрическим светом. Черные тени вагонов медленно вползли на нее, одинаково легко перечеркнув и стеклянные клетушки ларьков, ярко освещенных изнутри, и грязные контуры пустых скамеек, и — редко — силуэты стоящих и ждущих людей; вползли и остановились, лязгнув напоследок стальными внутренностями.
Самое первое — тишина. Слышно было, как тихонько потрескивают, медленно распрямляясь, рессоры соседних вагонов. Потом тишину догнал и обогнал густой, обволакивающий гудок — по соседнему пути шумно прополз громадный локомотив, волоча за собой разнокалиберную ленту тяжело груженого поезда. Промелькнули грязные, залитые нефтью цистерны, потом платформы с танками, бережно укутанные брезентом, потом еще что-то — человек отвернулся от окна, прошел по коридору, вышел в тамбур и, простучав подошвами по стальным ступенькам, ступил на шершавую кожу спящего перрона.
Нет, все было не так.
Человек стоял на краю пропасти и осторожно заглядывал в бездну. Он знал, что нельзя — осторожно; либо иди и окунись в бездну целиком, упади, растворись в ней, стань свистящим воздухом собственного смертного падения, и тогда, быть может, ты обретешь нечто, недоступное и неподвластное человеку; либо не подходи к бездне близко — она убьет тебя, человек. Но он стоял и осторожно смотрел в бездонную черноту бесконечности, в кружащий хоровод мыслей, медленно, словно падающие листья, опускавшихся ниже и ниже… Человек смотрел в себя, словно в неспокойную гладь странного, затерянного лесного озера; и чудилось ему, что в глубине его все время ворочается что-то темное и страшное… Что-то, неподвластное ему — Человеку — осторожно высовывалось на поверхность и хищно озиралось, ища добычу…
Бррр! Человек резко помотал головой, и первобытный ужас отступил, оставив место сомнениям — ведь если бы я всегда был собой, разве был бы я — таким…
А каким?..
Ты такой, какой есть, вспомнилась ему фраза. Ах да, это ведь именно ты именно мне и сказала…
Он вспомнил вдруг свое совсем недавнее стихотворение и торопливо перелистнул несколько страниц в блокноте.
Бесценных гранул долгие мгновенья
Сверканье молний в грохоте дождя
И, может быть, лишь в суетном движеньи
Я обнаружу самого себя
Быть может, только в перезвоне капель
Что рушатся на землю с высоты
Услышу я знакомое дыханье
Увижу я знакомые черты
Твой мир огромен, словно покрывало
Красивей многих, многих тяжелей
Как мне найти исконности начало
Среди ночных безумственных дождей?
Миров созвездья ночь поразбросала
И каждый мир мне надлежит пройти
Судьба моя мне жизнь предначертала
А жизнь прожить — не поле перейти
А ты? Живешь вдали, не зная горя
Не зная, что в ночной промозглой мгле
Идет вперед дурной и непокорный
Тот воин, что скучает по тебе
Но стих, увы, к письму никакого отношения не имел. Кроме общего для них обоих адресата…
Вдоль вагонов, простукивая буксы тонким стальным молоточком и небрежно пробегаясь по колесам острым лучом фонаря, прошел вагонных дел мастер. Человек проводил его взглядом. Мастер оглянулся, удивленно скользнул взглядом по блокноту в чужих руках…
«А сегодня мне приснился сон. Вопреки всему и всем, здесь, за тридевять земель — мне приснилась ты, и я вздрогнул и проснулся, но потом стиснул зубы и досмотрел сон до конца, слыша, как грохочет в груди сердце… Мне приснилось, что я пришел на твою свадьбу, и мне сочувственно кивали головами, но только издали… Я впервые понял, как это — говорить с любимым человеком, который никогда уже не будет с тобой. Мы шли в сумерках от дома к дому, было почти темно, но ты шла почему-то в красивых солнечных очках. Светлые березовые стволы медленно уплывали вверх, а ты спокойно и логично говорила мне о моих ошибках, которые уже не исправить, не вернуть… И я пытался преодолеть ту бездну, что разделяла нас — ведь мы шли локоть к локтю — но она становилась лишь глубже и шире, и злорадно ухмылялась своей бездонной улыбкой… Очень похожее чувство я испытал, когда стоял на балконе высоченной панельной многоэтажки и смотрел вниз. На горизонте оседал закат, и очень хотелось шагнуть туда, за парапет, и уйти в ледяную бездну, открывшуюся внизу, и тогда кто-то из наших подошел ко мне, положил руку на плечо и сказал, медленно роняя слова: если долго смотреть в бездну, то бездна начинает смотреть в тебя…»
Если долго смотреть в бездну, то бездна начинает смотреть в тебя… Человек смотрел в бездну, и бездна смотрела в него. Словно миллионы жизней, прожитых и еще нет, своих и чужих, складывающихся в непонятный странный узор вселенского калейдоскопа. Когда-то неведомая могучая рука встряхнула цветные стеклышки бытия, р-р-раз! — и узор выпал по-иному, и все пошло не так, а как «так» — не знает теперь никто… Человек знал, что узор в калейдоскопе никогда не выпадает дважды. Он знал это с самого начала. Тогда было интересно, и кровь билась в висках, и все было по-настоящему впереди. Только тогда не было так больно… Человек прекрасно помнил этот сон, когда посреди солнечного лета вдруг замерло и перестало биться сердце, когда совсем уже далекое вдруг стало чудовищно близким, пришло, нахлынуло, смело все то, чем он пытался, отчаявшись, отгородиться, чем пытался заменить недостающее; подхватило и понесло за собой…
Человек машинально перечеркнул прочитанный абзац, опустил глаза на порядком поредевший текст — и замер, ибо следующей фразой было…
«Только тогда не было так больно…»
Воистину, подумал человек, умножая знания, умножаешь скорбь… А зачем я вообще это написал? Это никуда не годится. Я все равно дойду до конца пути, дойду честно, не буду голосовать на пустой дороге и даже не стану садиться в попутные машины. Я дойду, а победителей не судят.
Должно судить победителям.
И жалкие слова о боли, кривоватыми синими чернилами написанные на сером блокнотном листочке, скомканые и смятые, полетели в черноту, в холодную подвагонную черноту. Нам не пристало падать духом — это, кажется, Цицерон… Вот забавно — еще ни одна фраза из письма не минула карающего пера…
Зеленый борт вагона скрипнул и медленно тронулся с места. Человек посмотрел на спящий город, красивый, расцвеченный огнями, сверкающий, как новогодняя елка, потом легко разбежался и вспрыгнул на уходящую во тьму подножку. Закрыл глухо лязгнувшую дверь, прошел в светлый коридор. Двери всех купе были закрыты, люди давно и крепко спали.
Вот так все мы, подумал человек. Мимо нас пролетает, проезжает, пролетает столько интересного, полезного и просто красивого, а мы спим, как эскимосы в зимней спячке… Не хотим, не можем, не умеем высовываться за пределы того, что отпущено нам свыше кем-то неведомым и могучим… А кто он такой, этот неведомый кто-то? Может, он носит серую широкополую шляпу, а в бороде его хоронится задорная улыбка. А может, это строгий, гладко выбритый силуэт в черном берете, с глазами нациста и огромными волосатыми руками… Но в любом случае он — властитель, но никак не Властелин. Одно и то же? Нет. Судьбы людей ему подвластны, но не принадлежат. Люди сами отдают ему себя, сдаваясь без боя… Люди сами признают себя слабее, в то время как они — равные.
Надо закончить с письмом. Человек вздохнул, снова раскрыл многострадальный блокнот, перелистнул, ища нужную страницу. Нашел.
«Прости, малыш. Война еще не окончена, и много еще времени пройдет, прежде чем я смогу спокойно смотреть на здешние закаты… Я вернусь, хоть ты и не дождался меня, малыш. Мне все равно больше некуда идти, а и было бы куда — не пошел бы.»
Ой-ой-ой. Какая банальная напыщенная глупость. Человек черкнул по блокноту с такой силой, что край страницы с сухим треском порвался надвое. Тоже мне, писатель… Это ведь так просто — построить слова в тонкую линеечку, перемешать контрасты и акценты, чтоб зазвучали в читателе одна за другой тоненькие серебряные струны, чтоб понял он и принял… Ведь чудеса начинаются только тогда, когда верят и принимают. Но нельзя — так… Человек неодобрительно покачал головой, прежде чем снова опустить взгляд на маленькую блокнотную страничку.
«Малыш, я люблю тебя.»
Какой же ты малыш, подумал человек. Это я зря, по инерции, по глупой и непонятной привычке… Ты взрослая умная, уверенная… И с забавными детскими замашками — но кто из нас не ребенок… Чем дольше знаю, тем больше поражаюсь. Не удивляюсь, нет — уже почти привык. Поражаюсь. Искренне, от души. С улыбкой, хоть и не хочется иногда улыбаться. Набежит волна — и вот он я, один в огромном мире, и этот огромный мир давит меня, сгибает своей тяжестью — до боли, до слез, до хруста костей… Но я все равно улыбаюсь… Человек подумал, криво усмехнулся и взмахнул рукой, безжалостно перечеркнув все, что оставалось от письма — его последнюю неровную строчку.
Нет, не последнюю. На следующей странице были еще три строчки. Но человек закрыл блокнот и положил его в карман.
Он знал, что случится потом. Знал, что приедет домой. Знал, что распакует чемоданы, что соберет у себя своих старых друзей, и выставит на стол канистру трофейного вина — настоящего, не какой-нибудь разведенной подкрашенной бурды — и это настоящее вино мягко ударит в голову, сметая сны… Он знал, что встанет чуть свет, и первые лучи жаркого летнего солнца побегут, побегут по асфальту, играя ажурными колесными дисками… Машина стремительно неслась по шоссе, послушно подчиняясь малейшему движению пальцев, взлетая на холмы и тут же проваливаясь вниз, как самолет проваливается в воздушные ямы. Но то не были ямы — просто дорога спускалась с холма, перекладывая машину из поворота в поворот… Солнечные зайчики вспрыгивали на капот, весело дрожали на ветровом стекле… Кто-то огромный и могучий, так любящий играться чужими судьбами, подвластными, но не принадлежащими ему, нацепив свой волшебный калейдоскоп на снайперскую винтовку, пытался своим всевидящим взглядом с голубого неба догнать машину, поймать ее в черные риски прицела, но человек давил и давил педаль газа, сколько было сил, до упора и дальше, дальше, дальше, и машина летела вперед, и этот неведомый и могучий кто-то не успевал… Не успевал. Не успевал! И все новые и новые варианты будущего, чужие, перемешанные, созданные когда-то кем-то могучим назло человеку — не выдержав, отслаивались, падали, оставляя безумца и его безумную судьбу в покое. А человек…
…Человек улыбался, чувствуя, как частички асфальта с глухим шелестом пролетают под плоским днищем его бензинового зверя. Улыбался, краем глаза глядя на лежащий рядом букет цветов… Что она скажет? И скажет ли… Улыбался, чувствуя в нагрудном кармане привычную тяжесть блокнота — изорванного, исчириканного, но сохранившего в себе последний листочек, последние три строчки некогда длинного, а теперь так и не написанного письма.
Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.
ЛЮБЛЮ.
ТЕБЯ…
NICK©1997, Черное море, поселок Бетта, б/о «Кристалл», 16-4 21/VII 97 г., 13:38
Доработано в сентябре 1997 года, Рамбов.
